Проводы

«Никогда не вспыхнет оно, живое» — Иван Шмелёв
Над Казанским вокзалом — апрельское солнце; яркое, но мертвецки холодное. Он уезжал на войну.
Я хорошо помню день того решения. Прохожие за окном угрюмо месили грязь на улице Академика Янгеля. Отец открыл дверь комнаты и сказал только: «Я собираюсь на Украину. Ты за старшего».
Шёл 23-й год.
Я не удивился его решению. Не стал отговаривать. Не знаю, почему. Да и столько слов уже было сказано. Он потупился ещё пару мгновений и ушёл, а я вернулся к окну — смотреть, как прохожие лениво месят грязь на улице Академика Янгеля.
Внук неприветливой тундры Коми, сын степных ветров Экибастуза. Когда в 80-е мальчишки маленького городка собирались «район на район» с палками, камнями, цепями, даже арматурами, его импульсивность всегда толкала в самую гущу. Задиристость кидала его на самых больших из местных хулиганов, порой взрослее года на три.
Связать свою жизнь с военным делом он хотел лет с пяти. Какая-то из бабок поведала семейную байку, дескать все мы потомки Суворова. С тех пор любовь к дракам смешалась в нем с любовью к истории и баталиям. Продолжить «дело предка» отец смог только в 50 лет.
Из-за тяжёлого, местами проржавевшего навеса вынырнуло небо. Солнце на нём напоминало белую дырку затёртую монеткой. Мы мерно шли, меж двух новеньких красно-серых вагонов. Низенький отец не поспевал за моим шагом и постоянно одёргивал. На его грузном теле военная форма не смотрелась. Армейский рюкзак гнул к земле. Тоненькая шапка цвета хаки настырно лезла на глаза, огрубляя его черты лица. То, что украшает молодость, в нём выпячивало старость.
Тем не менее, он был бодр и как-то неестественно спокоен. Шёл и легко улыбался. Наверно… был рад мне? Мы встретились второй раз за эти три недели. А может он ехал на войну отдыхать…
С моей матерью отец прожил 35 лет. На 36-й она ему изменила.
Они встретились в душной студенческой общаге пыльного города Алма-Аты. Она с теплом в голосе вспоминала первый подарок даже спустя три десятилетия. Смеялась с того, какие это были вычурные, отдающие цыганщиной, грязно-жёлтые серьги, ставшие тем не менее фаворитом среди украшений в первые годы знакомства. В девяностые в студёной комнате молодые спали на ржавой одноместной раскладушке, роллом заворачиваясь в двуспальный матрац. После аварии, в которой погибли три его друга, его сшивали как франкенштейна, она до последнего не покидала палат и молилась на врача, кажется, величайшего из хирургов. Мать была рядом, когда отца кинул давнишний друг, партнёр по бизнесу. Тот украл деньги, которые в них инвестировали местные бандиты и сбежал. Украл помимо денег и 15 лет дружбы.
Мальчишкою я видел в их отношениях идиллию, закалённую трудностями прошлого, которых хватало в России тех лет. Оказалось, это был застывший в янтаре конец длинной драматической истории.
Мы шли по неровному перрону. Мимо проплывали косяки из случайных камуфляжей и обыденных курток. Армейских рюкзаков и дорожных сумок. Нашего вагона всё не было. Мертвецки белое солнце не переставало смотреть на нас и под его взглядом всё безобразно выцветало.
Его война давно ушла. Вернее ушёл он, а она осталась там, где-то в 90-х. Они даже ни разу не встретились.
91-й год. Всего каких-то 2 года назад советские войска окончательно вышли из Афганистана. Парень этажом выше беспробудно пьёт. На засаленной верёвочке суетливо дёргается патрон, висящий на шее. Он заменяет нательный крестик. Старая женщина в соседней комнате молча смотрит сквозь узоры настенного ковра. Через месяц она так же молча, дрожащими руками вынет сына из петли на балконе и останется совсем одна. Когда 17-летний отец вслух мечтал поступить в военное училище, моя бабушка видела похороны того парня. Плохо загримированное лицо, склонившаяся перед ним, уже охрипшая от истерического крика мать. Она не понимала, почему её сын хочет связать свою жизнь с Этим. И не простила бы себе позволить ему.
Он любил выкрикнуть, как от всего устал, как хочет всё бросить и уйти воевать. Мы привыкли и не воспринимали эти «угрозы» как что-то серьёзное. Его истеричные фразы раздражали, в них чувствовалась упрятанная попытка вызвать жалость. Хотелось только злобно пожелать ему «хорошей дороги».
Юный я придумал браку родителей метафору: советская неваляшка на высоком столе. Игрушку нещадно качало. То один, то другой мотал её, кто-то постоянно подходил и тоже принимал участие. Наконец даже землетрясения истории силились её опрокинуть. Она всё не падала. Пока в один момент безделушка кубарем не перевалилась через край и с грохотом лупанулась о твёрдый пол.
Могла упасть и раньше. В их отношениях всегда была эта угроза. Край, которого старались не замечать, никуда от этого не исчезал.
Помню в самом раннем детстве укутанная в халат мать подошла ко мне. Были потёмки и я не запомнил выражение её лица. Голос её был спокойный, а поза, обычно статная и немного отстранённая, была располагающе расслаблена. Будто и не было никакой ужасной ругани полчаса назад. Она присела на мою кровать, посмотрела мне в глаза и спросила: «Если мы с отцом расстанемся, с кем из нас ты бы хотел остаться?»
Я впервые испугался как-то по особенному. Это был не привычный животный испуг, не рефлекторная реакция. Я впал в рассеянность, а вернее в рассеянный, практически фоновый ужас. Свербящий ужас за будущее. Ответил, что хотел бы остаться с ней, хотя, конечно, по-настоящему я хотел, чтобы этого вопроса не было.
Думаю, тогда это был неправильный ответ.
Отец вернулся с военкомата в потёмках. Говорил немного, запинался, часто повторялся. Всё хотел, чтобы одного из внуков назвали в честь деда — Женей. Ещё повторял, что я теперь за главного, и как важно держаться вместе. «Вы ведь всё-таки семья».
Я почти не отвечал ему. И со злорадством судил его внутри. Судил за то, что не выбирает жизнь, за то, что скидывает всю ответственность на плечи других, за то, что бежит на фронт от проблем и пытается этим «подвигом» выдавить хоть немного сопереживания. Тогда он не получил от меня ни капли.
Отца забрали на срочную службу в 95-м. Во внутренние войска. Был самый разгар Первой Чеченской войны. Он служил на юге Москвы, там, где я по иронии судьбы потом проведу свои первые студенческие годы, а после был переведен куда-то в область. Моя мать, часто навещала его. Она видела ветхие домишки военчасти, худо одетых срочников, слышала о дедовщине, о том, что офицеры приторговывают оружием. Знала, что молодые парни, в том числе отец, иногда останавливают машины на блокпостах и занимаются вымогательством. Всё это происходило в самом сердце страны. Она не понимала, почему её муж хочет связать свою жизнь с Этим. И не простила бы себе позволить ему.
В нулевые родился я. Потом сестра. Страна превращалась в государство — медленно, но верно. Россия десятилетие не вступала в крупные военные конфликты. Мир поменялся. Миру больше не нужны были солдаты. Но семьям нужны были отцы.
Перрон всё не кончался. Отец раздавал мне распоряжения и зачем-то рассказывал, какие указания дал другим. Привыкший к его командировкам, я привык и к этому. Всё вокруг было донельзя обычным. Лишь апрельское солнце выделялось своей тошнотной бледностью. Вагона всё не было.
В какой-то момент отец решил вкусить плоды земли. Он выбрал себе худую и тяжёлую почву, глину среди новгородских болот. Казалось, от детской мечты, этой страсти к военной романтике ничего не осталось. Он вырос; приоритеты сменились. Посадил дерево, построил дом и воспитал сына.
Он мечтал сделать военным хотя бы своего ребёнка. Хотел отдать в суворовское в 4-м классе, заставлял смотреть любимые им советские военные фильмы. В итоге привил лишь отвращение к эстетике ППШ, зелёным пилоткам с красными звёздами, кирзовым сапогам.
Когда он всё потерял, с ним осталась только эта детская нереализованная мечта по автомату и шлему.
В десятые и двадцатые время войн вернулось. Как-то мы созванивались с ним. Он уже был на фронте. Между делом отец сказал, что после СВО хочет в Африку. О чёрном континенте он говорил мечтательно и явно с улыбкой. В день, когда он решился уходить на войну я не знал, что ему говорить, но уже не имел права его останавливать.
Наконец, мы дошли. Предательски не отрывало взгляд холодное, но такое яркое апрельское солнце. Отец исчез в вагоне. До отправления оставалось минут 10. Проводницы улыбались и проверяли документы, у края платформы изредка стояли мужики. Курили; щурились на будущих попутчиков. Поезд шёл на юг — туда, где Солнце приветливей даже в апреле.
Когда мать изменила отцу, я стал маятником. Нервным метрономом, отстукивающимся от одной невидимой стены к другой. Мне была понятна мать, понятна потому, что более близка. Отца почти не было в семье. Были вечные командировки, из которых он видел иллюзии: его земля, пускай пустая и глухая, любимая жена и двое детей.
Метроном отстукивал. Я понимал отца, потерявшего всё и отчаянно пытающегося прокормить семью. Ждущего хоть небольшой благодарности, но получающего упрёки и холод.
Метроном отстукивал. Где-то меж крайностей проклинал их обоих. Оба они отчаянно искали своей правоты, ждали сокровенной поддержки от ребёнка. Я называл свою мать шлюхой, а отца старым упёртым бараном. Они не отвечали мне ничего, но потом вновь и вновь возвращались за этими словами.
Темп ускорялся. Метроном отстукивал и я вновь понимал мать, видящую в уходе отца не самопожертвование, а эскапизм и манипуляцию.
Метроном отстукивал и я понимал отца, в его отчаянии, в его попытке показать, на что он готов ради семьи, ради трупа семьи.
Понимал мать. Понимал отца. Мать. Отца.
С того ноябрьского вечера прошло пару дней, он уехал в Новгород, откуда должен был отправляться в часть. Его провожала мать. Наверно, сцена на вокзале выглядела нелепо. Может, даже страшно. Неверная старая жена провожает своего старого мужа на войну. Холодные евразийские ветра только вступали в свои права. Отец нырял в вагон.
Их соединила человеческая глупость. Пьяный студент приставал слишком настырно. Студентка слишком настырно тащила под венец. Он любил другую, с которой на эмоциях порвал при переезде. Сразу демонстративно завёл роман. Она этого ему никогда не простила и ещё десятилетия сомневалась в его искренности. Однажды она Заподозрила. Долго выпытывая, узнала, что ничего с Той не было, но он ходил к брянским проституткам. Мне он отрицал свою измену. То ли не знал, что я знаю; то ли не считал секс с проституткой изменой.
Они жили как умели. Как умели и любили. Я не знал всего, что между ними было на протяжении большей части детства. У меня была счастливая семья. Не у них.
Отец вышел из вагона. Какая-то светлая грусть читалась на его лице. Он всё так же продолжал обсуждать со мной какие-то нелепицы. К нам подошла пожилая женщина. Вопреки сгорбленному и иссушенному телу в глазах её были лёгкость и мировая радость. Она просила милостыню и раздавала флаеры. То ли дело касалось сироток, то ли церковных нужд, уже не помню. Туго завязанный васильковый платок обрамлял её голову. Она просила именем Христа и протягивала правой, сине-зелёной, трясущейся от старости рукой, церковную листовку.
Отец повернулся и сказал:
«Да нету его… бога нет».